Внук Персея. Мой дедушка – Истребитель - Страница 48


К оглавлению

48

– Какая встреча…

Персей остановился. Дал спутникам обогнать себя – те, вне себя от возбуждения, присоединились к аргивянам. Ссадил внука на землю, но гнать не стал. Напротив, легонько придержал за плечо, вынуждая быть свидетелем. Готов броситься на Мелампа с кулаками, мальчик смотрел, как целитель на бегу прокусывает себе запястье – святилище Пеона, подсказала память, чаши на алтаре… – как выставляет вперед руку, будто умоляя о пощаде. Редкие, густые капли крови падали на землю. Меламп топтал их, замедляя бег. В двух шагах он остановился, дрожа всем телом.

– Выпей! – крикнул целитель. – Выпей моей крови!

Мальчик и не знал, что можно кричать шепотом.

– Скорее! Иначе будет поздно…

– Твоя кровь? – Персей был холоден. – О да, конечно.

– Пей!

– Успокойся. Я выпью ее всю. Без остатка.

– Ты…

– Я так мечтал о ней, о твоей крови. Сами боги свели нас.

Меламп осекся. Убийственная ласка в голосе Персея разила без промаха. Не в силах прочесть что-либо в глазах деда, фессалиец обратил свой взгляд на внука. Ненависть, полыхавшая в Амфитрионе, была ему ответом.

– Уже? – спросил Меламп.

Да, сказало молчание.

– Спарт? – спросил Меламп.

Да, согласилось молчание.

Опустив руку, пачкая кровью подол хитона, Меламп улыбнулся – так признают поражение – и встал на колени.

– Бей, – сказал он, опуская голову.

Нет, возразило молчание.

Пожалуй, мальчик изумился больше целителя. Амфитрион едва сдержался, чтобы не вцепиться в деда – ну что же ты? бей его! Он был на грани помешательства. Еще миг, и мальчик бы выдернул из ножен дедов меч, чтобы всадить клинок в олицетворенное предательство. На коленях? Подставил шею? – пусть! Есть поступки, которым нет прощения…

Я и не прощаю, объяснило молчание. Я просто не бью.

– Когда? – спросил Персей. – Когда ты отравил меня?

– В портике. Помнишь, мы пили пиво?

– Ванакт Анаксагор заранее договорился с тобой об этом?

– Нет. Он поставил мне условие позже, вечером. Твоя голова за два города.

– Ты дал мне отраву еще до того, как принял условие Анаксагора?

– Да.

– Почему? У тебя есть свои причины мстить мне?

– Я провидец, – голос Мелампа треснул разбитым кувшином. Не сразу стало ясно, что целитель смеется. – Я знал, что потребует у меня Анаксагор. И знал, что соглашусь. Так зачем мне было откладывать яд на будущее? Такой удобный случай…

– Ты прозреваешь собственную судьбу? Даже пифии в Дельфах…

– Что там прозревать? – смех превратился в осыпь глиняных черепков. – Тупой чурбан, и тот на моем месте знал бы, чего захочет ванакт. Твой внук сейчас ненавидит меня меньше, чем Анаксагор – тебя. Сидеть на троносе, понимая, что сидишь на Персеевой ладони… Ждать, когда же Персей сожмет кулак. Такое можно простить богу. Ты бог?

– Я тупой чурбан, – задумчиво сказал Персей. – Вставай, фессалиец.

– Дедушка! – возопил Амфитрион. – Убей его!

– А кто будет лечить вакханок? Ты?

– Я? – опешил мальчик. – Я не умею…

Как пушинку, дед вскинул внука себе на плечи.

– Вставай, фессалиец, – повторил он. – К закату я хочу быть у Сикиона.

– Ты даже не спросишь, – хрипло выдохнул Меламп, – почему я примчался спасать тебя? Я, подлый змей?! Рискуя жизнью, преследуемый менадами, я бегу по горам, провались они в Тартар…

– Потом. Жизнь и смерть – потом. После Сикиона.

У края рощи бесновались загонщики – пугали вакханок.

7

Если подняться в горние выси, где вольно несутся, не зная преград, крылатые братья Нот, Борей и Зефир; туда, где богиня туч Нефела пасет свои облачные стада; если из тех высей кинуть орлиный взор на Арголиду, простершуюся внизу…

О да, орлы и боги видят многое!

Отсюда Арголида похожа на хламиду из грубой ткани. Вся в потеках и пятнах – замарал неряха-хозяин хорошую вещь, и бросил. Складки горных хребтов – серые с прозеленью. Темные прорехи ущелий. Вытертый до белизны известняк предгорий. Один край свесился в море, другой – в залив. Соломенная желтизна полей, ниточки дорог… Облюбовали хламиду сонмы букашек, копошатся в складках.

Блохи? муравьи?

Люди.

Спешат, мечутся. Зачем, спрашивается? Жизнь, говорите, скоротечна? Хотим успеть? Ну да, конечно. Всякое копошение ищет себе смысл. Иначе и суета не в радость. Взглянем сюда; да-да, между складочками. Видите? Слышите? Еще бы не услышали: шум – до небес! А толку? Гнали одни букашки других; загнали. Окружили. Подкрепления дождались. И что вы думаете? Открыли им проход и выпустили! Теперь снова за ними гонятся. И после этого вы продолжаете утверждать, что в бульканьи мира есть какой-то смысл?

Не смешите, уважаемый.

С небес все видится иначе: плюнуть и растереть. Разве узнаешь, витая в горних высях, как отчаянно колотится в груди сердце, гоня по жилам кровь-кипяток? Как азарт погони толкает тебя вперед, и ноги не знают устали? Ощутишь ли ужас жертвы, если не был ни охотником, ни добычей? И вот ты ломишься сквозь чащу, не разбирая дороги, карабкаешься по скалам, срывая ногти, кубарем скатываешься по осыпи – лишь бы удрать от стозевного чудища, ожившего кошмара, что с ревом преследует тебя по пятам; не человек ты, не менада, обуянная вакхическим экстазом – загнанный зверь, ты бежишь, спасая жизнь, и не остановиться тебе, несчастная, пока не потемнеет в глазах, и силы не оставят тело – вместе с жизнью, которую ты спасаешь.

Большое видится на расстоянии. А небывалое – вплотную, и никак иначе. Небывалое? Ха! Букашки гонят себе подобных – такое случалось бессчетные тысячи раз, и повторится еще тысячи. Все течет, все меняется; в одну реку не входят дважды, всяк сверчок знай свой шесток… Но что-то всегда происходит впервые. Жаль, не понять этого бессмертным богам, давшим клятву не вмешиваться в жизнь смертного сына Зевса.

48